47

(no subject)

Где белеет вдали Владимир
за чернильной озёрной гладью,
там стрижи хоровод водили,
да попрятались на ночь глядя.

Закрываю глаза и слышу:
прадед в землю отца хоронит.
И летит над церковной крышей
неразборчивый гам вороний.

Никакой у меня России
не осталось. Ну, малость, может.
Стриж, растаявший в небе синем.
Мамин шепот: помилуй, Боже.
47

(no subject)

Наступает время курить бамбук,
жрать папоротник, сушить весло,
говорить другому "подвинься, друг",
вспоминать весну – когда везло,
завести собаку, козу, осла,
написать поэму, эссе, роман,
разобраться в теме добра и зла,
разыскать на небе Альдебаран
и не спутать с Марсом, купить слона,
настрогать детей, изучить Талмуд –
проживи всё это, пока слюна
долетит до неба, на Божий суд.
47

(no subject)

САМОЛЁТИК

Сначала мне дедушка показал. Сложил так-сяк газету "Звезда" и запустил через комнату. Получилось не очень. Это был мой первый самолётик, я его под креслом хранил – чтоб не помялся. Рисовал на нём звезды красным карандашом, пока место не кончилось.

Потом меня мама забрала. А когда вернулся...

Дедушка сразу сказал: сложим другой, получше. И сложил. По-настоящему. Взял листок для пишущей машинки, и сложил. Тщательно, по линейке. Этот, белый, летал красивыми кругами. И звезды я на нём рисовал бережно, чтобы не помялся.

Когда мама приехала, мы забрали его с собой. К другому дедушке, который подлодки делал (только это военная тайна). Я ему показал, но не дал. Он пошел во вторую комнату, вернулся с листком тетрадным, сложил свой самолётик – и запустил из окна. Поднял меня: смотри. Ох, я бил его ногами – зачем он самолётик выбросил. Мама сходила, принесла. Так у меня стало два самолётика. Я пытался разгадать их секреты, тихонечко – не порвать бы. Секреты не разгадались, порвались самолётики. Простите, дедушки.

Мой папа (эта военная тайна даже больше, чем у второго деда) придумывает самолёты. Настоящие. Которые летают по небу. Мне повезло. В субботу папа пришёл на Никитские, когда я был у первого дедушки. И показал.

Все самолётики, которые я сложил потом, были похожи на тот – папин. Я их складывал везде – на уроках и дома, конечно.

Раз заперли меня одного в комнате санатория за то, что не захотел пойти за грибами с маминым мужем. Разозлился. Взял тетрадь в клеточку, сложил двенадцать кривых самолётиков. Почему кривых? Потому что камикадзе. Спичкой подпаливал им хвосты и пускал с балкона. Двенадцатый самолетик упал к соседям и поджег там разное. Потушили.

Больше я самолётики не поджигал. Наверное, стал добрее. Складывал их разным маленьким детям – чужим и своим. Мои-то с секретом, летают – залюбуешься.

Просыпаюсь после операции в другой стране, и никак не могу взять в толк: как же так. Не с кем перемолвиться словом. На столике рядом какой-то больничный бланк. Сел повыше. Сложил пополам, раскрыл, сложил в ровный треугольник с двух сторон, перегнул, подтянул края к основанию, закрепил язычком, сложил, загнул одно за другим, надорвал по-хитрому пузо, вытянул, получился хвост, поколдовал еще над ним, подогнул крылья. Полюбовался. И запустил. Классическая мёртвая петля. Получилось.

Сосед по палате будто впервые заметил меня. Ухмыльнулся. И потянулся за своим бланком.

47

(no subject)

Чайки кричат причалу...
"Поешь борща!"
Что за печаль, Бабаня?
Что за печаль?
"Женя, идешь обедать?"
"Бабаня, ща!
Дай дочитать сначала".

Книжку сую под подушку.
"Два капитана", Детгиз.
Листик плюща закладкой.
Ты не сдавайся, Саня.
Слышишь, Санька, держись.
Басом шепчу в ракушку:
"Мягкой тебе посадки!"

Это рапан от папы.
Красный внутри как Марс.
Кладезь моих секретов.
Мой говоритель Богу.
Мы позапрошлым летом
тоже были на море.
Вот бы туда сейчас.
Вот бы его потрогать.

"Знаешь, Бабаня, знаешь,
какая она – любовь?"
"Что за любовь? Не знаю".
Вроде даже смешно ей.
Странная штука – старость.
Цвет её губ лилов.
Думать о ней грешно.
Что за печаль, Бабаня?
47

Под подушкой

В детстве, когда уже учился в начальной школе, пришла мне в голову такая фантазия... Жили мы скромно, если не сказать бедно. И нафантазировал я про деньги: вот бы каждое утро под подушкой находить десять рублей. А потом фантазировал, как бы я этими деньгами распоряжался.

Каждое утро – десять рублей. С ума сойти.

Но всякая фантазия должна быть как-то ограничена. Особенно – про деньги. Так мне казалось. И я придумал: десять рублей под подушкой каждое утро, но только на моём диване. Если просыпаешься где-то еще – фиг.

И стал считать. Так бы триста рублей вышло. А так... На выходные – к Бабане или к деду Осе. Раз в месяц – можно у Сашки. На каникулах – в поход или на дачу, а то и вовсе в лагерь. Это ж сколько я потеряю?

Стал прикидывать. Если и вправду – что бы выбрал, жизнь с достатком под подушкой или свободу?

Глупая фантазия. Конечно, свободу. Ну, конечно.

А если бы вправду?

Мама слушала как-то странно. Прикидывала, наверное.
47

Casus caput (посвящается головной боли)

В ночь на 5 августа 1941 года на площадь между памятником Тимирязеву и зданием старой двухэтажной аптеки упала авиабомба. Образовалась огромная воронка, здание аптеки перекосило, голова естествоиспытателя оторвалась и полетела. В нашем доме, зажатом между Мерзляковским и Столовым переулками, разбились двойные венецианские стёкла. Всё это произошло более или менее сразу. Рассказывали, что голову академика находили то там, то сям. По городским анекдотам судя, летала она по необычайной траектории, а потом вроде как сама вернулась на место.

Голова Климента Аркадьевича
над Москвою оглохшей летела
и казалось: страна замерла.
Бормотало тревожное радио,
под брезентом трусливо потели
позолоченные купола.

Просвистев над Феодором Студитом,
где ховался царь Пётр Алексеевич,
голова крепче стиснула пасть.
Покосилась на мхатовы студии,
заприметила храм Вознесения,
постаралась в алтарь не упасть.

Раскрутилось ядро пучеглазое
над столицею летом погожим,
в разудалый пустившись полёт,
и с разгону метнула в чумазого,
толсторожего графа Алёшу
сизариный жемчужный помёт.

Мимо пряничных домиков Шехтеля,
над облезлой усадьбой Суворова,
над Лопатинским особняком,
проносилась башка обесшеена,
озирая разруху суровую,
позаросшую вкривь сорняком.

Говорила Москва левитаново,
голосила гражданка прохожая,
скрёб асфальт заскорузлый Муса.
Плёл народ: залетела в Чертаново
на Калинина морда похожая,
по гранитным признали усам.

Той порою во рву, за каштанами,
меж Тверским и Никитским бульварами,
в розовеющем сладком дыму,
перестав тяготиться кошмарами,
академик лежал обезглавленный
и хорошее снилось ему.
47

(no subject)

В детстве я мечтал стать барабанщиком.
Настоящий Барабан. Представляете?
Во дворце культуры был такой. Уже старый.
Мама там работала библиотекарем. Ей бы отдали. Всё равно – на свалку.
Она сказала: "Соседей жалко".
Мне – ничуточки.
Она сказала: "У нас нет места".
Я всхлипнул.
"Знала я одного барабанщика. Толстого, лысого. Стучал как бог".
Нашла дурака.
Вышло по-моему. Был у меня барабан, и палочки были.
Почему же я не стал барабанщиком?
Боялся растолстеть и облысеть?
Нет. Ну... Нет.
Просто я решил стать корреспондентом.
В настоящей Газете. Представляете?
"Знала я одного корреспондента", – сказала мама.
47

(no subject)

Это закон природы:
homo lassus - человек уставший
стремительно, день за днём,
старательно, год от года,
становится старше.
47

(no subject)

песенка

хрустальным звоном
хрустящим настом
зима осталась
во мне лет на сто

еловой хвоей
медовой хворью
осталось детство
за синим морем

с тех пор упрямо
мне снилась мама
свечой погасшей
во мраке храма

в нелепом танце
названий станций
жизнь пролетела
а я остался